о литературе
Sep. 14th, 2003 02:16 amпопросили помочь при проведении встречи с берлинскими писателями, куда собиралась и
dodododo
приехал ещё до начала мероприятия, узнал, что до открытия выставки "Берлин-Москва" осталось всего две недели.
Взял "Газету Калашников", посвящённую культ. мероприятиям, планирующихся в рамках этой выстаки.
Узнал мимоходом, что Борис Гройс назвал Сорокина "Толстым 20-го века".
Прочитал, что 25-го октября будет ночь русской поэзии - видимо то, о чём рассказывал Псой.
Само меоприятие было очень скомканым и эклектичность ему больше мешала, чем наоборот.
Организаторов явно не интересовало, что именно собираются читать авторы.
dodododo прочитала обрывок текста, который, я думаю, по-настоящему был понятен только читателям её романа. Остальные или спрашивали друг друга "зачем это всё так подробно описано" или начинали смеяться там, где это, на мой взгляд, ничего смешного не было. В общем, впечатление было несколько смазано.
И только под конец вышел человек, и прочитал текст, который я привожу ниже.
И зал ахнул - вот она, литература.
Человек, правда, не из Берлина, но уже три года живёт в Германии и очень хочет переехать в Берлин. Полагая (не без оснований), что Берлин - самый интересный город в Германии.
Чем ж он так всех (ну, не всех - текст-то уже не такой новый) удивил ?
В ту же ночь окруженцев, стекавшихся понемногу в поселок из лесов и болот, подняли вдруг по тревоге. Выстроили на волейбольной площадке у школы, где и была теперь не то казарма, не то госпиталь для истощенных, измотанных отступлением бойцов. Некоторые из них отъедались тут на казенных харчах и отсыпались уже вторую неделю, и дежурному командиру больших трудов стоило растолкать каждого и каждому же в ответ на его мат довести: "Генерал Зуков приехал. Будет смотр. Вставайте, генерал Зуков прибыл..." Генерала только и не хватало!..
Вновь влившиеся в курортный коллектив окруженцы успели уже наслушаться дальновидных суждений о новом командующем: "Зуков порядок наведет, будь спокоен!.. При нем, при Зукове-то, мне один полковник сказывал, сразу же в наступление перейдем, через трое суток аккурат, приказ уже подписан, и самолеты в воздух подняли, даже особые полномочия дадены..." Самолеты над домом отдыха не барражировали пока, но и снаряды немецкие сюда не залетали, не дырявили воздух над головой шальные пули. Оттого, что народу в двухэтажной школе уже набралось роты две, многим казалось, что их всех вот-вот соберут в мощное ударное формирование, с чего и начнется окончательный разгром зарвавшегося врага под Ленинградом, а там не за горами и победа.
Но почему обязательно ночью? Дали бы людям отоспаться! Чем выше начальник, тем у него терпения меньше, все бегом, все вскачь: вынь ему да положь!..
Когда Муха, на ходу застегивая воротник, выбежала на спортивную площадку перед школой, генерал Зуков уже прохаживался вдоль волейбольной сетки, в свете желтых фар своей черной "эмки", не глядя на кривую, не по ранжиру выстроенную шеренгу солдат и командиров, топтавшихся, подравниваясь, вдоль желтой песочной бровки по краю площадки. "Смирно! — кричал некомандирским глухим голосом комендант сборного пункта, пожилой мужичок в фуражке с покоробленным козырьком. — Я говорю: смирно! Кто там еще опаздывает?.."
Муха пристроилась на левый фланг, рядом с сутулым невысоким командиром отделения, который приветливо ей подмигнул и кивнул, улыбаясь, на Зукова: вот, мол, радость-то нам привалила, а? Муха пожала плечами. На Зукова она осмеливалась поглядывать лишь искоса, как бы давая ему знать, что хоть и рада до невозможности, но место свое знает и выше головы прыгать не станет, не положено, тем более в строю. Для начальства лучшая радость, когда солдат прям и подтянут, глядит верно и строго, а не лыбится во всю харю, как некоторые жизнерадостные рахиты, — а еще с усами седыми, пожилой человек, да и фронтовик, видно, обстрелянный как следует, даже, может, еще из кадровых.
— А ты его раньше видел, сынок? — спросил Муху пожилой.
— Сам ты внучка! — Муха обиделась.
Услышав ее голосок и заново оглядев с головы до ног, старик фыркнул, мотнув головой и продребезжав губами, как лошадь:
— Тебя-то сюда откуда? — он все качал головой, глядя на Муху заинтересованно, как-то по-детски и с жалостью, как в зоопарке на больную обезьяну.
— Откуда — от верблюда! — отрезала Муха. — Много будешь знать — скоро состаришься!
Слева от Мухи пристроился какой-то высокий мальчишка с командирскими ромбиками на воротнике. Потом прибежал Севка Горяев.
На крыльцо школы вышел комиссар Чабан. Он приглаживал серебряную, смоченную только что в умывальнике шевелюру, осматривался неторопливо, по-начальнически щурясь, словно бы плохо видя и понимая происходящее, заслоненный от суеты мелких чинов незыблемым достоинством кадрового командира-старика.
Тут Муха услышала впервые голос генерала Зукова. Тонкий, как бы перехваченный яростью тенор завзятой скандалистки в очереди за макаронами был совсем не к лицу этому косопузому, кривоногому мужику с огромными звездами на воротнике. Лицо его с лохматыми бровями и длинной, острой, розово-выбритой челюстью лежало, как на столе, на широкой груди важного, неповоротливого силача Бамбулы, — рычать бы ему, а не взвизгивать:
— Надеть фуражку! В строй — быссстрррро!..
И Муха отвернулась, увидев, что комиссар Чабан засеменил, подскакивая, как новобранец, на ходу боком вывинчивая тяжелые плечи в сторону Зукова, поднося вновь и вновь широкую белую руку к козырьку фуражки. Зуков шагал вдоль провисшей волейбольной сетки, на Чабана не глядя, заложив руки за спину.
— Равняйсь! Смирно! — тихо прокричал комендант. — Товарищ командующий!..
— Отставить! — Зуков махнул рукой и пошел к правому флангу шеренги, расталкивая коленями полы расстегнутой шинели. Фары его "эмки" светили вдоль завалившегося назад строя, но как ни вытягивала Муха шею, видеть генерала она больше не могла. Ни его, ни комиссара Чабана, ни командира роты, ни Саньку Горяева. Только Севку увидела: он стоял слева от Мухи, минуту назад в строй вмазался откуда-то сзади, как истый разведчик. Слева от Мухи, через одного человека. Через того самого мальчишку-командира. Поближе бы к нему перейти, чтобы все-таки чувствовать локоть проверенного боевого друга, но теперь уже неудобно вроде: генерал, кажется, не в настроении — вон как на Чабана взвизгнул.
А Севка, умница, сам отшагнул назад и занял место рядом с Мухой, аккуратно чужого командирчика подвинув. Знал бы он, во что это ему обойдется!
Вдруг с правого фланга донесся мат — генеральским тонким голоском. И негромкий выстрел. По звуку — наган.
По шеренге прошла немая волна короткого движенья. Вместе со всем строем Муха затаила дыхание.
— Чего-то там не того, вроде, — пробормотал Севка.
Выстрел раздался снова. Как будто тот же самый. Такой же негромкий, деловитый. Мата не было. И снова волна — как бы общий выдох удивленья. По спине у Мухи побежали мурашки.
Стараясь не осознавать то, что было уже ясно ее одеревеневшему телу, Муха смотрела не отрываясь на слепящие фары "эмки". Может быть, ей хотелось ослепнуть. Перед глазами пошли желтые круги. Кроме двух пронзительно полыхающих фар, все расплывалось и уплывало во тьму. К горлу подступила тошнота.
После третьего выстрела Мухе захотелось писать. Старик справа опустил голову и мелко крестился. Неожиданно он сказал ей на ухо: "Передай по цепи: он стреляет каждого третьего". Она механически повернула голову и сказала в плечо Севке: "Каждого третьего". Он молча кивнул. Руки его повисли вдоль тела.
Муха боялась, что нальет себе в сапоги целое ведро от страха. Но вытекло по левому бедру всего несколько капель — прерывистой нерешительной струйкой. Подумала только: странно до чего — само течет, не спрашивает, можно ли, нельзя ли, наплевать ему — кому?!
Севку била крупная дрожь — как будто перекупался в холодной майской воде, открыл новый купальный сезон, да вдобавок еще "разжигать" пришлось первому.
Выстрелы били секунд через тридцать-сорок, а то и чаще. Когда темнота замерла и оглохла на целую вечность, Муха отчетливо поняла, что генерал заново заряжает свой наган. В карманах, значит, патроны носит, знает, что много потребуется.
И снова выстрел. И опять. Вскрик, мат — и выстрел.
— Если меня убьет, — заговорил Севка, но дрожь не давала ему продолжать. — Если меня убьют... Если меня...
Он схватил Муху за рукав, возле локтя. Пронзительный мороз от его пальцев резанул ее по руке, в плечо бросился, окатил напрягшуюся грудь сыпью жгучих мурашек.
— Фамилия! — донеслось справа.
Голову повернуть Муха не могла. Снова потекло по левому бедру. Горячее.
— Где твоя рота, Савичев? — голос генерала резал темноту без усилий. — Где — не слышу! Громче говори!
— Полегла рота моя подо Мгой, товарищ генерал...
— Почему сам жив остался? Предатель!
От выстрела уши у Мухи заложило.
Севка икнул.
Старик справа вздохнул и пробормотал:
— Прими душу невинного раба Твоего Савичева, Господи!
— Фамилия! — режущий голос справа еще ближе. — Сколько орудий врагам оставил, артиллерист? Громче! Умел немцам помогать — умей и ответ держать перед Родиной, трус!
Тишина. Выстрел.
Ноги у Мухи подкосились. Рука старика поддержала ее за плечо.
От Севки Горяева вдруг стало пахнуть так, что Муха зажала себе нос.
Генерал Зуков застрелил какого-то командира батальона Струнина. Тот упал грузно, со стоном, прямо в строю, а не выпав из шеренги вперед либо назад, как другие. Шеренга шатнулась влево. Переступила и Муха, вернее, перетащил ее ближе к себе усатый старик.
— Фамилия!
— Горяев Всеволод! Мама у меня старенькая, товарищ генерал!
Севка задыхался. Зажимая себе нос, Муха еле сдерживала тошноту.
— Трррруссс воооннннюччччий! — выговорил генерал брезгливо. Он стоял в трех шагах от Мухи, но еще не видел ее. Он стоял с наганом в руке и матерился. А Севка слушал его ругань, глядя в глаза генералу и застыв по стойке "смирно".
Муха же вдруг поняла, что сейчас она генерала Зукова убьет. Из своего миниатюрного красивого пистолетика. Застрелит. Пробьет ему туго подтянутое брюхо, перехваченное новым свиным розоватым ремнем с лошадиной портупеей под шинелью, распахнутой по-хозяйски. Продырявит она его — факт. И так же, как из немецкого офицера на просеке подо Мгой, из дыры в туловище генерала Зукова ударит, зашипит, пенясь на песке волейбольной площадки, чужая кровь. Кровь командира Савичева и других казненных окруженцев, и того грузного пожилого человека, чья правая нога, повернутая носком сапога в сторону Мухи, указывала на Зукова.
Да, надо его убить. Он идет вдоль шеренги и стреляет. Он может идти и стрелять, стрелять, пока не кончатся патроны. Но тогда он заново набьет барабан своего нагана. И будет снова стрелять. Пока не кончится шеренга. А потом он выстроит новую шеренгу. И будет снова идти и стрелять. Пока не кончится война. А когда война кончится, он объявит новую войну и будет снова идти и стрелять. Чтобы его брюхо под портупеей всегда оставалось тугим, полным. Он уверен, что вся выпитая кровь останется в нем навек и даст ему вторую жизнь. Третью жизнь. Десятую жизнь.
Сколько ему нужно убить солдат — вражеских и своих, — чтобы стать бессмертным? Он один знает наверняка. И станет бессмертен — на гранитных пьедесталах, на гипсовых тумбах, на страницах книг и на экране кино — на все времена. И никогда, никогда не кончится шеренга, не кончится воина. Если сейчас не выскочит из заднего кармашка-жопника с маленьким, теплым от ее замерзшей ягодицы пистолетиком Мухина рука: она сама уже отвела за спину свой локоть и хлопнула по карманчику, проверяя, на месте ли сонный увалень Валек.
Чтобы не выдать себя Зукову взглядом, Муха опустила голову, не слушая больше его матерную трель. На секунду голосок командующего пресекся — словно захлебнулся жаворонок синей глубиной. Муха двумя пальчиками сняла кожаную петельку с вогнутой мужской пуговицы жопника.
Выстрел ее оглушил. Муха отдернула руку, на долю секунды решив, что верный Валька не выдержал, пальнул без команды. Как бы нежданчик перданул.
Севка Горяев рыгнул и длинно выматерился. Голос его медленно переходил в стон и писк. И так же медленно вытягивала шею Муха, уже видя, как быстро чернеет у него на животе гимнастерка, но еще не понимая, что с ним случилось, чем и как испачкал Севке живот командующий. Плюнулся, что ли? Верблюд!
Зуков сделал шаг вправо, в сторону Мухи.
Севка повалился на колени, упал. Подвернувшейся головой он ткнулся в то место, где секунду назад стояли сапоги Зукова. Пилотка съехала с его головы вперед и осталась лежать лодочкой на песке.
На макушке у Севки медленно распрямлялись длинные русые волосы. Он все не хотел стричься, все отращивал шевелюру "Под Маяковского". Часто причесывался, смачивал волосы водой, и чертыхался, прижимая вихры пилоткой. А в тот день, когда подарил Мухе пистолетик, волосы его были смазаны трофейным бриолином — как у американского фон-барона в белой манишке из фильмов Чаплина Чарли. Весь взвод над ним потешался, а Санька брата обнимал, облизывал ему затылок и фыркал, как кот.
Мертвые волосы Севки жили. Они поднимались, вырастали в жесткую щетку — какими и были на самом деле, как он их ни приневоливал ради фасона. На пояснице у Севки, чуть выше ремня, гимнастерка была прожжена пулей. Вокруг отверстия — коричневое пятно.
"Прости меня, Севка!" — кто-то сказал за нее у Мухи внутри. Она снова потянулась за пистолетом, уже спокойно припоминая, достаточно ли спустить предохранитель или надо затвор оттянуть.
Все дни в окружении пистолет у нее был на взводе. На взводе было подгоняемое прерывистым дыханием сердце. Но за вчерашний день в лесном лагере и после ночи детских снов на койке в бывшей школе ржавая пружина в ней ослабла. Даже сейчас, после выстрела генерала Зукова, глядя на шевелящиеся волосы Севкиной шевелюры, она не могла собраться в комок страха и злобы, как следует для боя, чтобы точно отражать и посылать смерть... Взведен или не взведен?
Командующий сделал еще шаг вправо. Муха смотрела на его сапоги, освещенные фарами "эмки". К высоким голенищам прилипли влажные травинки. Муха смотрела на крайнюю травинку — трилистник заячьей капусты. Она так подробно, так полно ощущала ее бархатистые мягкие листочки, острый салатный цвет, нежный свежий вкус с легкой кислинкой, что вдруг захотелось нагнуться и снять с вороненого сапога строенный листок, поднести к губам. Положить его под язык и закрыть глаза.
От этого ей стало смешно. Напрягся низ живота, смех вскинулся к горлу, и Муха выдохнула короткое утробное ворчанье. Вздрогнула плечами, не понимая и страшась своего внезапного смеха.
А потом она все поняла. Волосы-то у Севки шевелятся, так? Значит, он живой, только притворяется. И командующий генерал Зуков притворяется, конечно. Патрончики-то у него в нагане холостые, как пить дать. А гимнастерку на спине Севка порвал в лесу, когда драпали бегом с просеки, где остался смотреть в небо черным своим третьим ненужным глазом убитый Мухой немецкий патрульный офицер с красивым, ни в чем не виноватым ухом — и родинка на мочке такая миниатюрная.
Муха вышла из строя. Наступила сапогом на откинутую руку Севки. Он не шевелился.
— Вставай, поднимайся, рабочий народ! — приказала она. — Ну, ладно тебе, мудило, вставай! Пошутили — и хватит. Уже и не смешно даже! Давай-ка, а то Вальтер Иванович заругает. Слышь? Вставай, вставай, засранец! Товарищ генерал, ну прикажите же ему, бляха-муха!..
Она обернулась к Зукову, вскинула на шутника смеющиеся синие очи. Выгнув кокетливо шею и спину, отклячив тощий зад.
Командующий смотрел на Севку. Рот у него был открыт. Отвисшая треугольная челюсть со вмятиной в середине подбородка, дрожа и срываясь с шарниров, выжевывала хрипящие, шершавые обрывки ругательств.
— Товарищ генерал! — Муха метнула в него искоса убойный взгляд записной кокетки трехлетней, выклянчивающей конфетку с праздничного стола. — Ну же, дядька Зуков, еж твою двадцать!..
Лицо его разом выбелилось и стало сразу же буреть, как бы набирая под лиловой кожей подспудный взрывной багрянец. И так медленно-медленно, словно вздымал он на плечи непомерную тяжесть, командующий подымал голову, все не отрывая взгляда от узкой спины пробитого им насквозь. Но вот, столь же неспешно и томительно, уже пунцовый лицом, как в хорошей баньке после седьмого пара, он стал поднимать свои набухшие веки на Муху.
В глазах его голубых стояли, как стекла, слезы.
— Мамочки! — крикнула она, и схватилась обеими руками за горло, и оцарапала себе шею, отдирая невидимую удавку, захлестнувшую ей дыханье.
И упала лицом в траву. И задохнулась густым зерном песка, влажного от Севкиной крови.
Когда Муха очнулась, ни генерала Зукова, чье строгое, но справедливое лицо плачущего за всех страдальца горело у нее в сердце, давая приятное тепло по всему телу, ни его черной "эмки", ни убитых "предателей" на волейбольной площадке не было. Гимнастерка ее была расстегнута, на голой груди лежал чей-то носовой платок, мокрый, противный.
— Сколько гадов он убил еще? — спросила Муха склонившегося над ней старика с седыми усами.
— Ты последняя была. Ты упала — он только плюнул — и в машину. А убитых даже фамилии не записал.
— Собаке собачья смерть! — Муха зевнула и потянулась. — Севку вот только жалко, ни за что подвернулся под горячую руку. Но это ж закон, все говорят: лес рубят — щепки летят. Даже и Сталин сам неоднократно раз подчеркивал, — она уже застегивалась, протягивая старику ненужный мокрый платок. — Спасибо тебе, дяденька, хорошо я выспалась. Только сон-то был про то же самое: висю над вами всеми, над площадкой этой, и будто вижу, как Зуков, лапочка такая, в машину садится, как убитых уносят, как ты меня поднимаешь...
— Не ври! — старик удивился. — Зачем напрасно болтать? Грех!
— Чего грех-то, если видала своими глазами? Летаю я, значит, над вами, а ты у Севки из кармана платок этот вытаскиваешь, мочишь его из фляжки и мне на грудь — ляп! Что, скажешь — вру? — Муха вскочила, подбоченилась.
приехал ещё до начала мероприятия, узнал, что до открытия выставки "Берлин-Москва" осталось всего две недели.
Взял "Газету Калашников", посвящённую культ. мероприятиям, планирующихся в рамках этой выстаки.
Узнал мимоходом, что Борис Гройс назвал Сорокина "Толстым 20-го века".
Прочитал, что 25-го октября будет ночь русской поэзии - видимо то, о чём рассказывал Псой.
Само меоприятие было очень скомканым и эклектичность ему больше мешала, чем наоборот.
Организаторов явно не интересовало, что именно собираются читать авторы.
И только под конец вышел человек, и прочитал текст, который я привожу ниже.
И зал ахнул - вот она, литература.
Человек, правда, не из Берлина, но уже три года живёт в Германии и очень хочет переехать в Берлин. Полагая (не без оснований), что Берлин - самый интересный город в Германии.
Чем ж он так всех (ну, не всех - текст-то уже не такой новый) удивил ?
В ту же ночь окруженцев, стекавшихся понемногу в поселок из лесов и болот, подняли вдруг по тревоге. Выстроили на волейбольной площадке у школы, где и была теперь не то казарма, не то госпиталь для истощенных, измотанных отступлением бойцов. Некоторые из них отъедались тут на казенных харчах и отсыпались уже вторую неделю, и дежурному командиру больших трудов стоило растолкать каждого и каждому же в ответ на его мат довести: "Генерал Зуков приехал. Будет смотр. Вставайте, генерал Зуков прибыл..." Генерала только и не хватало!..
Вновь влившиеся в курортный коллектив окруженцы успели уже наслушаться дальновидных суждений о новом командующем: "Зуков порядок наведет, будь спокоен!.. При нем, при Зукове-то, мне один полковник сказывал, сразу же в наступление перейдем, через трое суток аккурат, приказ уже подписан, и самолеты в воздух подняли, даже особые полномочия дадены..." Самолеты над домом отдыха не барражировали пока, но и снаряды немецкие сюда не залетали, не дырявили воздух над головой шальные пули. Оттого, что народу в двухэтажной школе уже набралось роты две, многим казалось, что их всех вот-вот соберут в мощное ударное формирование, с чего и начнется окончательный разгром зарвавшегося врага под Ленинградом, а там не за горами и победа.
Но почему обязательно ночью? Дали бы людям отоспаться! Чем выше начальник, тем у него терпения меньше, все бегом, все вскачь: вынь ему да положь!..
Когда Муха, на ходу застегивая воротник, выбежала на спортивную площадку перед школой, генерал Зуков уже прохаживался вдоль волейбольной сетки, в свете желтых фар своей черной "эмки", не глядя на кривую, не по ранжиру выстроенную шеренгу солдат и командиров, топтавшихся, подравниваясь, вдоль желтой песочной бровки по краю площадки. "Смирно! — кричал некомандирским глухим голосом комендант сборного пункта, пожилой мужичок в фуражке с покоробленным козырьком. — Я говорю: смирно! Кто там еще опаздывает?.."
Муха пристроилась на левый фланг, рядом с сутулым невысоким командиром отделения, который приветливо ей подмигнул и кивнул, улыбаясь, на Зукова: вот, мол, радость-то нам привалила, а? Муха пожала плечами. На Зукова она осмеливалась поглядывать лишь искоса, как бы давая ему знать, что хоть и рада до невозможности, но место свое знает и выше головы прыгать не станет, не положено, тем более в строю. Для начальства лучшая радость, когда солдат прям и подтянут, глядит верно и строго, а не лыбится во всю харю, как некоторые жизнерадостные рахиты, — а еще с усами седыми, пожилой человек, да и фронтовик, видно, обстрелянный как следует, даже, может, еще из кадровых.
— А ты его раньше видел, сынок? — спросил Муху пожилой.
— Сам ты внучка! — Муха обиделась.
Услышав ее голосок и заново оглядев с головы до ног, старик фыркнул, мотнув головой и продребезжав губами, как лошадь:
— Тебя-то сюда откуда? — он все качал головой, глядя на Муху заинтересованно, как-то по-детски и с жалостью, как в зоопарке на больную обезьяну.
— Откуда — от верблюда! — отрезала Муха. — Много будешь знать — скоро состаришься!
Слева от Мухи пристроился какой-то высокий мальчишка с командирскими ромбиками на воротнике. Потом прибежал Севка Горяев.
На крыльцо школы вышел комиссар Чабан. Он приглаживал серебряную, смоченную только что в умывальнике шевелюру, осматривался неторопливо, по-начальнически щурясь, словно бы плохо видя и понимая происходящее, заслоненный от суеты мелких чинов незыблемым достоинством кадрового командира-старика.
Тут Муха услышала впервые голос генерала Зукова. Тонкий, как бы перехваченный яростью тенор завзятой скандалистки в очереди за макаронами был совсем не к лицу этому косопузому, кривоногому мужику с огромными звездами на воротнике. Лицо его с лохматыми бровями и длинной, острой, розово-выбритой челюстью лежало, как на столе, на широкой груди важного, неповоротливого силача Бамбулы, — рычать бы ему, а не взвизгивать:
— Надеть фуражку! В строй — быссстрррро!..
И Муха отвернулась, увидев, что комиссар Чабан засеменил, подскакивая, как новобранец, на ходу боком вывинчивая тяжелые плечи в сторону Зукова, поднося вновь и вновь широкую белую руку к козырьку фуражки. Зуков шагал вдоль провисшей волейбольной сетки, на Чабана не глядя, заложив руки за спину.
— Равняйсь! Смирно! — тихо прокричал комендант. — Товарищ командующий!..
— Отставить! — Зуков махнул рукой и пошел к правому флангу шеренги, расталкивая коленями полы расстегнутой шинели. Фары его "эмки" светили вдоль завалившегося назад строя, но как ни вытягивала Муха шею, видеть генерала она больше не могла. Ни его, ни комиссара Чабана, ни командира роты, ни Саньку Горяева. Только Севку увидела: он стоял слева от Мухи, минуту назад в строй вмазался откуда-то сзади, как истый разведчик. Слева от Мухи, через одного человека. Через того самого мальчишку-командира. Поближе бы к нему перейти, чтобы все-таки чувствовать локоть проверенного боевого друга, но теперь уже неудобно вроде: генерал, кажется, не в настроении — вон как на Чабана взвизгнул.
А Севка, умница, сам отшагнул назад и занял место рядом с Мухой, аккуратно чужого командирчика подвинув. Знал бы он, во что это ему обойдется!
Вдруг с правого фланга донесся мат — генеральским тонким голоском. И негромкий выстрел. По звуку — наган.
По шеренге прошла немая волна короткого движенья. Вместе со всем строем Муха затаила дыхание.
— Чего-то там не того, вроде, — пробормотал Севка.
Выстрел раздался снова. Как будто тот же самый. Такой же негромкий, деловитый. Мата не было. И снова волна — как бы общий выдох удивленья. По спине у Мухи побежали мурашки.
Стараясь не осознавать то, что было уже ясно ее одеревеневшему телу, Муха смотрела не отрываясь на слепящие фары "эмки". Может быть, ей хотелось ослепнуть. Перед глазами пошли желтые круги. Кроме двух пронзительно полыхающих фар, все расплывалось и уплывало во тьму. К горлу подступила тошнота.
После третьего выстрела Мухе захотелось писать. Старик справа опустил голову и мелко крестился. Неожиданно он сказал ей на ухо: "Передай по цепи: он стреляет каждого третьего". Она механически повернула голову и сказала в плечо Севке: "Каждого третьего". Он молча кивнул. Руки его повисли вдоль тела.
Муха боялась, что нальет себе в сапоги целое ведро от страха. Но вытекло по левому бедру всего несколько капель — прерывистой нерешительной струйкой. Подумала только: странно до чего — само течет, не спрашивает, можно ли, нельзя ли, наплевать ему — кому?!
Севку била крупная дрожь — как будто перекупался в холодной майской воде, открыл новый купальный сезон, да вдобавок еще "разжигать" пришлось первому.
Выстрелы били секунд через тридцать-сорок, а то и чаще. Когда темнота замерла и оглохла на целую вечность, Муха отчетливо поняла, что генерал заново заряжает свой наган. В карманах, значит, патроны носит, знает, что много потребуется.
И снова выстрел. И опять. Вскрик, мат — и выстрел.
— Если меня убьет, — заговорил Севка, но дрожь не давала ему продолжать. — Если меня убьют... Если меня...
Он схватил Муху за рукав, возле локтя. Пронзительный мороз от его пальцев резанул ее по руке, в плечо бросился, окатил напрягшуюся грудь сыпью жгучих мурашек.
— Фамилия! — донеслось справа.
Голову повернуть Муха не могла. Снова потекло по левому бедру. Горячее.
— Где твоя рота, Савичев? — голос генерала резал темноту без усилий. — Где — не слышу! Громче говори!
— Полегла рота моя подо Мгой, товарищ генерал...
— Почему сам жив остался? Предатель!
От выстрела уши у Мухи заложило.
Севка икнул.
Старик справа вздохнул и пробормотал:
— Прими душу невинного раба Твоего Савичева, Господи!
— Фамилия! — режущий голос справа еще ближе. — Сколько орудий врагам оставил, артиллерист? Громче! Умел немцам помогать — умей и ответ держать перед Родиной, трус!
Тишина. Выстрел.
Ноги у Мухи подкосились. Рука старика поддержала ее за плечо.
От Севки Горяева вдруг стало пахнуть так, что Муха зажала себе нос.
Генерал Зуков застрелил какого-то командира батальона Струнина. Тот упал грузно, со стоном, прямо в строю, а не выпав из шеренги вперед либо назад, как другие. Шеренга шатнулась влево. Переступила и Муха, вернее, перетащил ее ближе к себе усатый старик.
— Фамилия!
— Горяев Всеволод! Мама у меня старенькая, товарищ генерал!
Севка задыхался. Зажимая себе нос, Муха еле сдерживала тошноту.
— Трррруссс воооннннюччччий! — выговорил генерал брезгливо. Он стоял в трех шагах от Мухи, но еще не видел ее. Он стоял с наганом в руке и матерился. А Севка слушал его ругань, глядя в глаза генералу и застыв по стойке "смирно".
Муха же вдруг поняла, что сейчас она генерала Зукова убьет. Из своего миниатюрного красивого пистолетика. Застрелит. Пробьет ему туго подтянутое брюхо, перехваченное новым свиным розоватым ремнем с лошадиной портупеей под шинелью, распахнутой по-хозяйски. Продырявит она его — факт. И так же, как из немецкого офицера на просеке подо Мгой, из дыры в туловище генерала Зукова ударит, зашипит, пенясь на песке волейбольной площадки, чужая кровь. Кровь командира Савичева и других казненных окруженцев, и того грузного пожилого человека, чья правая нога, повернутая носком сапога в сторону Мухи, указывала на Зукова.
Да, надо его убить. Он идет вдоль шеренги и стреляет. Он может идти и стрелять, стрелять, пока не кончатся патроны. Но тогда он заново набьет барабан своего нагана. И будет снова стрелять. Пока не кончится шеренга. А потом он выстроит новую шеренгу. И будет снова идти и стрелять. Пока не кончится война. А когда война кончится, он объявит новую войну и будет снова идти и стрелять. Чтобы его брюхо под портупеей всегда оставалось тугим, полным. Он уверен, что вся выпитая кровь останется в нем навек и даст ему вторую жизнь. Третью жизнь. Десятую жизнь.
Сколько ему нужно убить солдат — вражеских и своих, — чтобы стать бессмертным? Он один знает наверняка. И станет бессмертен — на гранитных пьедесталах, на гипсовых тумбах, на страницах книг и на экране кино — на все времена. И никогда, никогда не кончится шеренга, не кончится воина. Если сейчас не выскочит из заднего кармашка-жопника с маленьким, теплым от ее замерзшей ягодицы пистолетиком Мухина рука: она сама уже отвела за спину свой локоть и хлопнула по карманчику, проверяя, на месте ли сонный увалень Валек.
Чтобы не выдать себя Зукову взглядом, Муха опустила голову, не слушая больше его матерную трель. На секунду голосок командующего пресекся — словно захлебнулся жаворонок синей глубиной. Муха двумя пальчиками сняла кожаную петельку с вогнутой мужской пуговицы жопника.
Выстрел ее оглушил. Муха отдернула руку, на долю секунды решив, что верный Валька не выдержал, пальнул без команды. Как бы нежданчик перданул.
Севка Горяев рыгнул и длинно выматерился. Голос его медленно переходил в стон и писк. И так же медленно вытягивала шею Муха, уже видя, как быстро чернеет у него на животе гимнастерка, но еще не понимая, что с ним случилось, чем и как испачкал Севке живот командующий. Плюнулся, что ли? Верблюд!
Зуков сделал шаг вправо, в сторону Мухи.
Севка повалился на колени, упал. Подвернувшейся головой он ткнулся в то место, где секунду назад стояли сапоги Зукова. Пилотка съехала с его головы вперед и осталась лежать лодочкой на песке.
На макушке у Севки медленно распрямлялись длинные русые волосы. Он все не хотел стричься, все отращивал шевелюру "Под Маяковского". Часто причесывался, смачивал волосы водой, и чертыхался, прижимая вихры пилоткой. А в тот день, когда подарил Мухе пистолетик, волосы его были смазаны трофейным бриолином — как у американского фон-барона в белой манишке из фильмов Чаплина Чарли. Весь взвод над ним потешался, а Санька брата обнимал, облизывал ему затылок и фыркал, как кот.
Мертвые волосы Севки жили. Они поднимались, вырастали в жесткую щетку — какими и были на самом деле, как он их ни приневоливал ради фасона. На пояснице у Севки, чуть выше ремня, гимнастерка была прожжена пулей. Вокруг отверстия — коричневое пятно.
"Прости меня, Севка!" — кто-то сказал за нее у Мухи внутри. Она снова потянулась за пистолетом, уже спокойно припоминая, достаточно ли спустить предохранитель или надо затвор оттянуть.
Все дни в окружении пистолет у нее был на взводе. На взводе было подгоняемое прерывистым дыханием сердце. Но за вчерашний день в лесном лагере и после ночи детских снов на койке в бывшей школе ржавая пружина в ней ослабла. Даже сейчас, после выстрела генерала Зукова, глядя на шевелящиеся волосы Севкиной шевелюры, она не могла собраться в комок страха и злобы, как следует для боя, чтобы точно отражать и посылать смерть... Взведен или не взведен?
Командующий сделал еще шаг вправо. Муха смотрела на его сапоги, освещенные фарами "эмки". К высоким голенищам прилипли влажные травинки. Муха смотрела на крайнюю травинку — трилистник заячьей капусты. Она так подробно, так полно ощущала ее бархатистые мягкие листочки, острый салатный цвет, нежный свежий вкус с легкой кислинкой, что вдруг захотелось нагнуться и снять с вороненого сапога строенный листок, поднести к губам. Положить его под язык и закрыть глаза.
От этого ей стало смешно. Напрягся низ живота, смех вскинулся к горлу, и Муха выдохнула короткое утробное ворчанье. Вздрогнула плечами, не понимая и страшась своего внезапного смеха.
А потом она все поняла. Волосы-то у Севки шевелятся, так? Значит, он живой, только притворяется. И командующий генерал Зуков притворяется, конечно. Патрончики-то у него в нагане холостые, как пить дать. А гимнастерку на спине Севка порвал в лесу, когда драпали бегом с просеки, где остался смотреть в небо черным своим третьим ненужным глазом убитый Мухой немецкий патрульный офицер с красивым, ни в чем не виноватым ухом — и родинка на мочке такая миниатюрная.
Муха вышла из строя. Наступила сапогом на откинутую руку Севки. Он не шевелился.
— Вставай, поднимайся, рабочий народ! — приказала она. — Ну, ладно тебе, мудило, вставай! Пошутили — и хватит. Уже и не смешно даже! Давай-ка, а то Вальтер Иванович заругает. Слышь? Вставай, вставай, засранец! Товарищ генерал, ну прикажите же ему, бляха-муха!..
Она обернулась к Зукову, вскинула на шутника смеющиеся синие очи. Выгнув кокетливо шею и спину, отклячив тощий зад.
Командующий смотрел на Севку. Рот у него был открыт. Отвисшая треугольная челюсть со вмятиной в середине подбородка, дрожа и срываясь с шарниров, выжевывала хрипящие, шершавые обрывки ругательств.
— Товарищ генерал! — Муха метнула в него искоса убойный взгляд записной кокетки трехлетней, выклянчивающей конфетку с праздничного стола. — Ну же, дядька Зуков, еж твою двадцать!..
Лицо его разом выбелилось и стало сразу же буреть, как бы набирая под лиловой кожей подспудный взрывной багрянец. И так медленно-медленно, словно вздымал он на плечи непомерную тяжесть, командующий подымал голову, все не отрывая взгляда от узкой спины пробитого им насквозь. Но вот, столь же неспешно и томительно, уже пунцовый лицом, как в хорошей баньке после седьмого пара, он стал поднимать свои набухшие веки на Муху.
В глазах его голубых стояли, как стекла, слезы.
— Мамочки! — крикнула она, и схватилась обеими руками за горло, и оцарапала себе шею, отдирая невидимую удавку, захлестнувшую ей дыханье.
И упала лицом в траву. И задохнулась густым зерном песка, влажного от Севкиной крови.
Когда Муха очнулась, ни генерала Зукова, чье строгое, но справедливое лицо плачущего за всех страдальца горело у нее в сердце, давая приятное тепло по всему телу, ни его черной "эмки", ни убитых "предателей" на волейбольной площадке не было. Гимнастерка ее была расстегнута, на голой груди лежал чей-то носовой платок, мокрый, противный.
— Сколько гадов он убил еще? — спросила Муха склонившегося над ней старика с седыми усами.
— Ты последняя была. Ты упала — он только плюнул — и в машину. А убитых даже фамилии не записал.
— Собаке собачья смерть! — Муха зевнула и потянулась. — Севку вот только жалко, ни за что подвернулся под горячую руку. Но это ж закон, все говорят: лес рубят — щепки летят. Даже и Сталин сам неоднократно раз подчеркивал, — она уже застегивалась, протягивая старику ненужный мокрый платок. — Спасибо тебе, дяденька, хорошо я выспалась. Только сон-то был про то же самое: висю над вами всеми, над площадкой этой, и будто вижу, как Зуков, лапочка такая, в машину садится, как убитых уносят, как ты меня поднимаешь...
— Не ври! — старик удивился. — Зачем напрасно болтать? Грех!
— Чего грех-то, если видала своими глазами? Летаю я, значит, над вами, а ты у Севки из кармана платок этот вытаскиваешь, мочишь его из фляжки и мне на грудь — ляп! Что, скажешь — вру? — Муха вскочила, подбоченилась.
no subject
Date: 2003-09-13 09:55 pm (UTC)no subject
Date: 2003-09-14 04:49 am (UTC)no subject
Date: 2003-09-13 11:32 pm (UTC)no subject
Date: 2003-09-14 04:53 am (UTC)no subject
Date: 2003-10-27 08:48 am (UTC)